fantascop

Осколки витражей

в выпуске 2013/04/30
26 января 2013 - С. Васильев
article187.jpg

  На далекой-далекой планете, где закаты цвета полынного меда, а рассветы обжигают пурпуром. Где яшмовые горы, бирюзовые реки, а вечнозеленые леса сияют изумрудным теплом. Лежит… Нет, сидит… Находится тот, кто видит всё. Ну, всё.

  Нет. Не так.
 
  Меч вошел Вителлию под четвертое ребро, повернулся в ране, ломая кости с неприятным хрустом, который услышали аж на верхней скамье, и выскользнул обратно, алея дымящейся кровью. Вителлий остановился, опустил голову, словно пытаясь рассмотреть смертельную рану, и упал на горячий песок. Несколько раз дернулся, пятная кровью арену, и затих. Тэнц-ра ухватил мертвеца за волосы, приподнял его и чиркнул боевым серпом, срезая скальп и потрясая им перед ревущими зрителями. Потом Тэнц-ра бросил ошметок кожи в толпу. Скальп ударил в грудь… Нет, в лицо… В глаза того, кто видит всё. Видел.
 
  Да. Опять не так. Еще раз.
 
  — Ай, здоров будь, странничек! Куда идешь-бредешь? Что видишь-смотришь?!
  — Иду. По делам иду.
  — Скажи имя свое, странничек! Поделись с убогими-сирыми!
  — Дубину брось. Может, скажу.
  — Не дубина это, странничек, а посох дорожный, коим каждый прохожий снабжен быть должен.
  — И отвали, старик. Не до тебя.
  Старик перебросил посох за спину и с размаху по большой дуге засадил прохожему в голову. Череп глухо треснул. И тот, кто видит всё, упал. Упал, упал. И умер. Совсем умер. Вот так.
 
  — Папа!
  — Ну, что?..
  — Папа! Пошли играть!
  Я посмотрел на Игнатика, подпрыгивающего от нетерпения, и начал приходить в себя, забывая о разном. Том разном, которое лишнее. И вспоминая, что зовут меня Алексей, что от роду мне тридцать два года, а живем мы с сыном уже третий день на даче одни, потому что наша мама уехала в город по делам. По каким именно делам – я уже не помнил. Но что вернется она только в пятницу, отпечаталось четко. И что сегодня еще среда. А ужин я не готовил. И обед – тоже. Но чем-то мы питались? Наверняка…
  — Играть? Во что?
  — Пошли, пошли…
  Сын потянул меня за руку, и я нехотя оторвался от записей. Выбрался из-за раскладного стола, стараясь не зацепить неустойчивую конструкцию и не свалить ее на землю. Заодно я выбрался из тени на обжигающее полуденное солнце. Скошенная неделю назад трава подсохла, пожелтела на корню и чувствительно колола трубчатыми стеблями сквозь подошвы старых тапочек. Игнатик завел меня за дом и остановился у обмелевшей ямы пожарного пруда. Вся его поверхность заросла ряской, и только у берега виднелся маленький пятачок свободной воды, очевидно очищенный Игнатиком: к его локтям прилипло несколько мелких растений.
  — Вот! – он продемонстрировал пруд с гордостью созидателя.
  — Пруд, — тупо сказал я.
  — Да не он! – Игнатик сердился на мою непонятливость. – Смотри, какие корабли! Будем в морской бой играть!
  — Ага, — только и смог я выдавить, подходя ближе и рассматривая флот.
  Кораблики застыли у самого берега, а их мачты-палочки едва высовывались выше крутой кромки. Я наклонился пониже и разглядел, что корпуса чудо-кораблей сделаны из сосновой коры. Чувствовалось, что Игнатик старался, долго и упорно вырезая идеальные обводы кораблей, и теперь безумно гордился работой.
  — Да… — одобрительно промычал я. – И что мы с ними будем делать?
  — Как что? – удивился сын. – Устроим атаку на врага!
  — И кто у нас будет враг? – усмехнулся я.
  В этот момент я услышал вежливое покашливание со стороны улицы. Игнатик понял, что игра откладывается, и с унылым видом побрел вокруг дома. Я последовал сначала за ним, а потом к ограде.
  Из-за забора выглядывал Петр, местный дебошир и выпивоха, демонстрируя недельную небритость, круги под глазами и мрачный взор.
  — Алексей, привет!
  — Привет.
  Игнатик чуть отошел в сторону, чтобы не мешать важному разговору двух взрослых. Но не так далеко, чтобы не слышать. Я повернулся к забору, уже почти зная, что Петр будет выпрашивать денег на опохмелку, или промочить горло, или потому, что душа болит, а трубы горят. Однако, на удивление, Петр выглядел трезвым.
  — Чем занимаешься? – спросил он, сбивая меня с толка.
  — Пишу…
  — О! Молодец! А что пишешь? Дозволь поинтересоваться?
  Сегодняшняя его речь в корне отличалась от обычной, что внесло сумятицу в мой неокрепший после писания разум.
  — Книгу пишу, — неожиданно для себя признался я. – Книгу того, что не будет никогда.
  Петр помолчал. Нахмурился, пытаясь обмозговать мой ответ.
  — Чего ж так? Все другое пишут…
  — Кто – все?
  — Ну, все. Люди, — Петр обвел рукой вокруг себя.
  — Чего же они пишут?
  Петр криво усмехнулся, придвинулся к забору и громким шепотом сообщил:
  — Будто сам не знаешь. Все пишут книги о том, что их ждет. Книги. Понимаешь?
  — Не очень… — признался я.
  Быстро оглядевшись, Петр перемахнул через штакетник.
  — Ты парень ничего, нормальный. Сколько раз помогал. Петр такого не забывает. Петр всё помнит. Петр скажет… — забормотал он скороговоркой, цепко ухватив меня за локоть и направив к дому. – Да. Скажу-расскажу. Как есть. Пацана забери. Не место ему на улице.
  Петр почти тащил меня, хотя я и не упирался. Разве что от неожиданности не очень спешил, пытаясь понять, что же всё это означает.
  — Игнатик! – позвал я, выворачивая шею в поисках сына. Непонятное беспокойство начало охватывать меня. Хотелось укрыться в надежном месте и переждать. Дом представлялся именно таким местом.
  Сын появился с другой стороны. Он уже поднялся на крыльцо и с растерянной улыбкой держался за ручку двери.
  — Пошли в дом, — твердо сказал я, надеясь, что не придется полчаса уговаривать неугомонного ребенка.
  — Не могу, — Игнатик пожал острыми плечами, чуть не выскользнув из белой майки, заляпанной землей, сажей и травяной зеленью. – Заперто.
  — Почему заперто? А ключ где?
  — Не знаю…
  — Вот как! – глубокомысленно заявил Петр, отпуская мой сразу заболевший локоть. – Опоздали, стало быть. Ну, ребята, вы и попали…
  — Куда попали?! – я начинал злиться. – Во что?
  Все эти недомолвки, глубокомысленные фразы, понятные только тому, кто их произносит, невыносимо раздражали. Мне захотелось взять Петра за грудки и чуть-чуть потрясти, чтобы он начал нормально изъясняться.
  Петр сел на ступеньки, стянул с головы платок, завязанный на четыре угла, и шмякнул его рядом с собой.
  — Началось, — сообщил он еще более туманно. – Теперь и мне с вами. Значит.
  — Ты нормально объясни! – повысил я голос.
  — Да куда ж нормальнее? – Петр вдруг противно захихикал. – Если б ты, как все люди, писал о том, что тебя ждет, ничего б и не случилось. Понимаешь?
  — Нет, — сказал я.
  — Нет… — тихо прошелестел Игнатик. – Папа, давай, я в окно залезу и дверь отопру!
  — Мальца придержи, — голос Петра затвердел. – Наделает делов, тебе разгребать.
  — Игнатик, останься. Сначала надо понять…
  Петр покрутил головой, надеясь убедить меня в моей полной несостоятельности, как разумного человека.
  — Я ж те русским по белому! Объяснил! Словами!
  — Не объяснил, — вклинился я.
  — Помолчи, — болезненным тоном прервал меня Петр. – У нас как заведено? Приходишь вечером домой, достаешь книгу и пишешь то, что нужно назавтра сделать. Корову, там, подоить. Траву скосить. Картошку окучить. Избу подновить. В лес за грибами сбегать. Дела. Ну, и про развлечения не забываешь.
  Петр подмигнул, и я сразу представил, какие у него могут быть развлечения. Или были.
  — Зачем писать? Чтобы не забыть?
  — Чтобы случилось! Дурья башка! Нет, вы на него посмотрите… — Петр указал на меня рукой, будто представлял большому собранию.
  — И оно случается? В точности, как и написали? – абсурдность предположения пробила меня на истерический смешок.
  — В точности, — подтвердил Петр.
  — Здорово! – засиял Игнатик, — Можно я напишу, что ты мне купишь модель корабля на радиоуправлении?!
  — И что, все так делают? – спросил я Петра, игнорируя поползновения сына на семейный бюджет.
  — Кто не делает, потом раскаивается. Если сам не написал, что тебя завтра ожидает, то кто-нибудь напишет за тебя.
  Взгляд Петра цепко ухватил меня в прорезь зрачка и уже не отпускал.
  — Да ну! Ерунда какая! – отмахнулся я. – Не бывает такого! А если б и было – это ж скучно – каждый день одно и то же писать. Ну, или не одно и то же, но всё равно – скучно.
  — А ты открой дверь, — со смешком ответил Петр.
  Я подергал за ручку. Дверь не шелохнулась. Не то, что бы ее держал замок. Казалось, она прилипла вдоль всей кромки. Я провел пальцем, пытаясь залезть в щель между полотном и косяком. Не получилось. Палец упирался в гладкую поверхность, и казалось, будто проем отсутствовал напрочь.
  — И чего теперь делать?
  — Ждать. И мне ждать. Делать, будто, нечего! – Петр повертел головой и опять нахлобучил на макушку платок.
  — Может, написать, что дверь открылась?
  Идиотизм ситуации толкал на неадекватные поступки. Неужели я поверил во всю эту белиберду с книгами? Да и сам тоже хорош – ляпнул сдуру про книгу о том, что никогда не будет. Но если все пишут о том, что с ними случится, то и моя писанина, по идее, должна осуществляться. Я вздрогнул, представив, что сбывается то, о чем я писал. И сбываться со мной в главной роли.
  Петр прервал мои размышления:
  — До вечера далеко. Пиши, не пиши – не исполнится. Вечером писать надо. Назавтра и дверь открыть сможешь, и вообще всё, что сегодня захочешь. А вчера ты что хотел? – вдруг забеспокоился он.
  — Вчера… Вчера…
  — Папа! Ты же утром вслух читал! Про этого, который всё видит. Или не видит. Я не очень понял.
  — Понимаешь, Игнатик, я же про себя писал. Это же я – тот, кто видит всё.
  — Ну, смотри, — Петр усмехнулся уголком рта, — чего видишь?
  И я увидел.
 
  Первая волна наступавших немилосердно пылила, спускаясь по склону пожелтевшего холма, выжженного летним солнцем. Ветер относил пыль назад, и я не видел – есть ли воины там, в глубине, и сколько их. Я знал. Идет полный легион: велиты, гастаты, принципы, триарии. Пехота. Их послали усмирить мятеж варваров. Враг впереди. Это мы. Именно нас они собираются подавить. Зачинщиков – распять для острастки, остальных – продать в рабство. Но сначала – убить мужчин, защищающих свои семьи, изнасиловать женщин, ограбить и сжечь дома. Суровые будни ветеранов, надежды юниоров. Так и будет.
  Ветер из-за спины ударил пылью, и я обернулся. С той стороны набегали неровные ряды варваров, одетых в косматые шкуры, вопящих и потрясающих секирами на длинных древках. Дом, на крыльце которого мы расположились с Петром и Игнатиком, находился в низине, как раз между первыми рядами атакующих. И встретиться им было суждено здесь. Игнатик широко раскрыл глаза и ошалело переводил взгляд с одних на других, Петр неразборчиво бубнил, а я дергал дверь, в тщетной надежде ее открыть.
  Камень из пращи ударил в стену дома, второй расщепил перила крыльца, а третий просвистел рядом с ухом Петра. Я бросился к сыну, увлекая на землю, по дороге пнул Петра, чтоб тот не засиживался, и на карачках пополз вдоль стены. Несколько дротиков вонзилось в землю совсем рядом, и я добавил скорости.
  — Ты куда? – прохрипел Петр.
  — В доме укроемся, — я мотнул головой вперед. – Окно открыто.
  — Нельзя… — донесся хрип позади на фоне стука камней о дерево.
  — Теперь – можно.
  Я подсадил Игнатика, на мгновение удивившись его черным коленкам, подтолкнул Петра, ухватился сам за нижнюю раму и тяжело ввалился в комнату, больно ударившись локтем.
 
  Сразу стало тихо.
  Я только сейчас осознал, как давили на уши топот и крик многотысячного войска. Еще минуту, другую, и воины сойдутся в смертной битве. А потом победитель увидит наш дом. Захочет узнать, что там, внутри. Возжелает добычи. И вот тогда они войдут. Если их впустят.
  — Нужно запереть дверь! – заорал я, тут же вспоминая, что мы сами только что не могли зайти. – И окно! – уже тише добавил я.
  — Опоздал, — донеслось с пола. – Делай, что хочешь, а я отсюда не сдвинусь. До утра.
  Петр лежал, зажимая уши ладонями и прижав локти к коленям. Я пожал плечами, не понимая его реакцию. Боится он, что ли? Чего бояться? Дом, как дом, мы тут месяц уж как живем. Стены с обоями в веселенький цветочек, деревянный потолок, крашеный пол из струганных досок, печка, окна с занавесками, две кровати, стол. Обычный пятистенок с пристроенной верандой.
  — Папа! А что там за коридор?
  Я повернулся. Слева за рукомойником виднелся проход, которого раньше не было и быть не могло: с той стороны находилась наружная стена.
  — Это не коридор, это – зеркало, — ответил я, помотав головой.
  — Да?!
  Игнатик шагнул в зеркало-проход, и я автоматически дернулся за ним, стараясь ухватить за плечо и удержать, чтобы он не ударился лбом и не разбил стекло.
  То, что это оказалось не зеркало, а всё-таки проход, меня, почему-то, нисколько не удивило. Удивило другое. Там, куда мы с Игнатиком ввалились, оказалось точно такая же комната, какую мы покинули. Разве что на полу не лежал Петр, а входных дверей оказалось три. Я ничего не успел понять, как сын с радостным воплем бросился к средней, открыл ее и выбежал наружу. Я успел заметить, как с той стороны мелькнул солнечный день, знакомый забор и несколько человек, один из которых показался смутно знакомым.
  Дверь захлопнулась и сразу исчезла. Остались две. Они сдвинулись к центру, словно защищая павшего товарища, брошенного на землю метким броском дротика.
  — Вы чего? Где Игнатик? Где?!
  При этом я понимал, что двери не ответят и не откроют, а если откроют, то я окажусь совсем не там, где оказался мой сын. Я не стал бессмысленно барабанить по филенкам, дергать за ручку или ковырять ножом возле замка. Я сел на подвернувшийся табурет и принялся мрачно наблюдать, как двери превращаются в акварельный рисунок, который быстро выцветает, коробится и разлетается бумажной пылью по комнате. А потом я пошел прочь.
 
  Мне не страшно. Тягостная уверенность неизбежного наполняет меня. Неизбежного и плохого.
  Нечто выходит из стены, которая тут же начинает дрожать за ней. У нее нет тела, нет головы, нет ног и рук. Туман – его плоть. Тьма – его сущность. Это – призрак. Он живет здесь. В этой комнате. И он не рад гостю. Мне.
  — Ты тот, кто видит всё? – спрашивает он.
  — Да, — признаюсь я. Может быть, я вру или возвожу на себя напраслину. Но иначе ответить не могу.
  — И что ты видишь сейчас? – ухмыляется призрак, показывая несколько рядов зубов.
  «Так не бывает! Так не бывает!» — твержу я про себя, пытаясь не завыть, упав на колени. Надо ответить.
  — Вижу тебя. Вижу стену сквозь твое тело. Вижу книги на полках. Много книг.
  — Это книги судеб, — сообщает призрак. – Найди свою и спасешься.
  — Сколько их?
  — Много! – призрак начинает смеяться. – Очень много! Всей жизни не хватит. Но запомни, — он внезапно оказывается вплотную ко мне, дыша могильным холодом изо рта. – Запомни. Спасутся лишь чистые душой.
  Он исчезает, оставляя меня перед бесконечными полками, уходящими влево, вправо, и вверх. Они теряются в темноте. И я не вижу им конца.
  Надо искать.
  Чуть в стороне находится стол, скрипящий стул перед ним и зажженная масляная лампа. На столе лежит чистый лист бумаги и вставочка со стальным пером. Стоит чернильница. Всё для удобства того, кто начнет писать. Не важно – что. Важно – начать.
  А мне важно именно «что». Подозреваю, что именно от этого «что» зависит дальнейшее. Может быть, у меня есть время, чтобы подумать. Может, и нет. Но думать надо.
  Я сажусь. Стол мелко дрожит, и вставочка подкатывается к руке, намекая: возьми, возьми меня. Ладно, уговорила. Что писать? А вот это и напишу: как сижу здесь, вывожу буквы, смотрю на лампу, на книжные полки, на старинные часы с маятником, которых я раньше не заметил. Тихо, спокойно. Утром я выйду из дома, встречусь с Игнатиком и Петром, который наверняка попросит денег, чтобы промочить горло, а на следующий день приедет жена. Будет долго ругаться, что я так ничего и не сделал по дому из того, что она поручала. Что не наколол дров, не истопил баню к ее приезду, не поправил забор, а дверь калитки до сих пор скрипит. А Игнатик будет носиться вокруг, пытаясь обхватить нас обоих, рассказывать о кораблях, о купании на речке, о толстом шмеле, который укусил его в коленку, – «правда-правда, прямо сюда, а я совсем и не плакал!» — пока Инга не подхватит сына на руки и не закружится вместе с ним по двору…
  — Так – хорошо?!
  Не хорош-ш-шо… — шипит по углам.
  Дрянь, дрянь, дрянь, — стучит маятник.
  Я один. Нет ни Игнатика, ни Петра. Они не слышат, как дом нашептывает мне в уши всяческие мерзости, от которых я отмахиваюсь. Не видят, какие картины разворачивает он передо мной. Не чувствуют вкуса тлена и плесени, пропитавшего воздух. Их не трогают мягкими лапками, не скребут острыми коготками, не облизывают липкими болотными языками. Им не бьет в нос запах горелого мяса, мокрого карбида, сероводорода и гниющего мусора.
  Не знаю, где они. Не здесь.
  Я комкаю лист бумаги и кидаю его изо всех сил в темень, куда не достигает свет лампы. Пусть пропадет. Пусть моя жизнь пойдет под уклон. Пусть она станет никому не нужной, а обо мне забудут, будто меня и вовсе не существовало на этом свете. Я могу пожертвовать собой. Если будет польза.
Слова призрака до сих пор стоят в моих ушах.
  «Спасутся чистые душой».
  Чист ли тот, кто крал, убивал, мучил людей, а потом раскаялся? Или тот чист, кто не творил зла, но в мыслях своих желал ближнему плохого? Или только тот, кто и не творил, и не желал, кто даже не мыслил о плохом? Есть ли такие люди? И к стыду своему я вынужден признать, что есть. Есть, но я не из их числа.
  И что это означает? А то, что я так и останусь здесь, в этом доме. Буду бродить по его коридорам, буду бояться и ждать конца. А когда устану – лягу и закрою глаза, чтобы больше никогда их не открыть. И не видеть.
  Убог путь того, кто видит всё.
  Я снова беру ручку, макаю кончик пера в чернильницу и вывожу первую букву. Слово. Фразу. Абзац.
  Я вижу, как написанные строчки поднимаются над листом, свиваются в клубок черных нитей, вспыхивают, шумно взрываются и рассыпаются серебристо-синими искрами, бросая тень на пол.
 
  Да. Это оно.
 
  Фейерверк в этом году Гельмут устроил замечательный. Он готовился к нему полгода. Едва заколосилась пшеница, Гельмут отправился на базар во Фритьоф. Купил там черного пороху и разной металлической стружки. В сарае за домом растворил стружку в кислотах, а потом осторожно выпарил осадок. Разложил в картонные цилиндрики, смешал с порохом и вставил фитили для поджога. Гельмут уже не первый год составлял фейерверки и знал, какая соль дает красный цвет, какая – зеленый, желтый, фиолетовый, искрящийся белый. Он подбирал порядок ракет, расставлял их то так, то этак, высчитывал время, за которое ракета взлетит на нужную высоту…
  Да, это был замечательный фейерверк. Ребятишки смотрели в небо, раскрыв рты. И даже взрослые радовались, как дети, когда ослепительные огненные хризантемы распускались на темном зимнем небе.
  И я видел. Тот, кто видит всё.
 
  Входит старик.
  Он появляется в круге света от лампы, и сначала виден подол длинного плаща, затем – широкие рукава, рука, держащая тяжелый посох, и коричневый капюшон, затеняющий лицо. Старик поднимает голову, нетерпеливым движением сбрасывает капюшон, и я вижу выражение лица, которое не хочу видеть.
  Не хочу. Но должен.
  Я знаю этого человека. Если, конечно, он человек. Я не желал встречаться с ним – он пришел сам.
  — Поговорим, — начинает он запросто.
  «Нет», — мотаю я головой. Напрасно. Старик не станет слушать. Он всегда добивается своего. Таким его сделал я. Тщательно формировал образ, не упускал деталей, оживлял это чудовище. Чтобы столкнуться с ним лицом к лицу. И не знать, есть ли оружие против него.
  — Уйди, старик. Я найду свою книгу судеб.
  — И что? Что дальше? Каков план, Алексей?
  У меня нет плана, тут он прав. Я пытаюсь вспомнить, чего же всё-таки хочу. С чего всё началось. С того, что я поступил неверно? Или с вопросов, не вовремя заданных?
  - Зачем всё это? — спрашиваю я, устало проводя рукой по полкам. – Кому нужны твои книги судеб?
  — Не тебе решать, -  старик хмурится. – Они уже существуют. От этого факта никуда не деться.
  — Это надо тебе, не им, — я пытаюсь разговорить старика. Может, у него есть слабые стороны, о которых я не знаю?
  — Каждый творец своей жизни? Ты хочешь сказать именно это? О, да, они натворят. А потом прибегут плакаться: «спаси, сбереги, я исправлюсь!» Надоедает. И не всех услышишь. Тогда они обижаются, проклинают меня и уходят. Я теряю их. Мне это не нравится.
  — Разве ты не всеведущий? – удивляюсь я.
  Старик смеется.
  — Сам придумал? Ну, да, сам. Ты же не веришь в такое. Ты – материалист. А мне приходится довольствоваться тем малым, чем ты меня наделил.
  — Даже малое идет во благо, если стремишься к нему.
  Старик поддергивает рукава плаща, словно собираясь набить мне морду после всего, что я с ним сотворил.
  — Что есть благо? Для тебя оно – одно, для меня – другое, для деревенского мужика – третье. Дать ли всем то, что они заслуживают? И сгинуть, выслушивая претензии от всех и каждого? Смешное предложение.
  — Дай, — говорю я. – Заодно пропиши каждому, что он должен сделать за свою жизнь.
  Я пытаюсь вложить сарказм в слова. Не получается. Старик серьезен.
  — Написать судьбу каждого? Думаешь, это интересно? Ты ошибаешься. Да, я нанял помощников. Их много. Им нет покоя. Бесконечная работа – каждый день, каждый час, каждую минуту. Писать, писать, писать… Исправлять, зачеркивать, подтирать. Проверять. Даже проверять неимоверно скучно. А ты говоришь – личная судьба.
  Я молчу.
  — Поэтому я решил сделать проще. Зачем мне сочинять ваши судьбы? Зачем, если вы сами в силах это сделать? Пишите. Я разберусь. Не надо писать каждому. Устроить несколько мест, дать указания – и всё. Идеальная схема. Конечно, поначалу все пишут что попало. Тогда происходят войны, завоевания, нашествия, революции. Наиболее рьяные уходят. Их сменяют спокойные, деловые, уверенные в себе и в своих силах. Которые всё делают для себя: меняют мир, меняют людей, меняют общество. И тоже уходят. Остаются те, кто не хочет ничего нового. Стабильность, забвение, гомеостаз. И если не приходят враги или те, кто хочет нового, так продолжается вечность. Ты понимаешь, – вечность!
  — Да пошел ты, — грубо говорю я.
  Старик подсаживается с противоположной стороны стола на такой же шаткий стул, как у меня, прислоняет посох к полкам и упирает локти в столешницу. Он – сама любезность и сочувствие.
  — И вот пришел ты. Поселился в моей деревне, мараешь бумагу. Пишешь против всех. Зачем, почему… Мне плевать. Ты влез, куда не должен был влезать. А теперь всё. Ничего не изменить. Это уже есть – все те осколки, выплеснутые тобой на бумагу. Они существуют, выгляни в окно, — старик кивает мне за спину, и я оборачиваюсь.
  Кроме темноты, там ничего нет.
  — Ты веришь. Даже сейчас. Веришь во всё, что не может быть. Поэтому оно теперь и есть. И это интересно. Необычно, ново, захватывающе. А не та тягомотина, которую пишет мужичье из деревни. Пусть это небольшие частички, но я верю, что ты сумеешь их склеить воедино. Постараешься. Для меня, для себя, для родных и близких. Для мира, в конце концов.
  — Как же я допишу? Ты спрятал книгу. Я умру здесь, но не найду ее. Я не вижу ее. Единственное, чего не вижу.
  Слышно, как ветер свистит между книжных полок, шелестит страницами, шуршит одеждами. Ждет наших слов.
  — Ты сам придумал себе имя? Это ж надо додуматься – «тот, кто видит всё»! Ты – слеп. Ничего, что находится дальше вытянутой руки, не существует для тебя. Смотри, вот твоя книга! – старик жестом провинциального фокусника достает из рукава небольшую книжку в твердом переплете. И тут же прячет обратно.
  — Сам понимаешь, ценная вещь, — говорит он. – Нужно беречь. Это же целый мир! Между прочим, твой.
  Как он мне надоел с нравоучительностью, пафосом и непробиваемой уверенностью в собственной правоте! Всё, что он говорит – истина! Истина? Бред!
  — Моя книга. Мне ее дописывать. Или пере-писывать. Буду спасать мир, — я хочу вывести из себя старика.
  — Ты не спасешь мир. Ты – мошка под колесом телеги, влекущей Вселенную. Книгу не переписать. Поздно, Алексей. Нет шансов, — старик улыбается, опираясь на посох и собираясь встать.
  — Будет книга – будет мир. Не станет книги – и его не станет. Я правильно понимаю?
  — Правильно, Алексей. Только тебя не станет гораздо раньше. Не станет того, кто видит всё.
  — Я закрою глаза. Не стану смотреть. И ничего не увижу. Кто не видит – не знает. Отдай книгу.
  На удивление, старик легко отдает книгу, снова доставая ее из рукава. Даже с какой-то охотой, что наводит на мысли о подвохе. Странно держать в ладони собственную жизнь. Которую сам же и написал. Стоп. Но я писал совсем не об этом. В этой книге нет ни слова обо мне настоящем, только о том, кто видит всё.
  — Читай, — говорит старик. – Создавай стеклянное чудо слов.
  — Рано, — возражаю я.
  Главное, всё делать не торопясь. Я выдираю желтый лист из книги, приоткрываю стекло на лампе и подношу бумагу к огню. Кончик начинает обугливаться, а потом вспыхивает ярким желтым пламенем, бросая кривые тени на книжные полки.
  Старик вздрагивает.
  — Глупо, — говорит он. – Это твоя жизнь. Теперь ты проживешь на месяц меньше.
  Наверно, он прав. Даже наверняка. Стоило же попробовать? Стоило. А теперь – решающий опыт. Я разрываю переплет, отрываю от пачки первую страницу и сую ее в огонь. Она горит. Весело и ярко. Старик в ужасе смотрит на меня, но не препятствует. А я уж думал, что он тут же расправится со мной знаменитым ударом посоха в голову. Нет. Он делает шаг назад. Второй.
  Страница догорает, и я поджигаю следующую. Горит. Горит тот, кто видит всё.
 
  Столб стоял в центре лобного места. Куда же еще его ставить? Высокий, тяжелый, толщиной в обхват, вкопанный глубоко в землю и укрепленный камнями. Нет силы, что сдвинет его. Некому выдернуть.
  Вокруг столба с утра набросали вязанки хвороста, подперли смолистыми дровами, проложили стружкой, сделали продухи для лучшей тяги. А теперь привязали человека. Хотя, почему человека? Специальный указ магистрата гласил, что «… оный преступник, называющий себя «тот, кто видит всё», лишается званий, привилегий и статуса человека, то есть члена общества, и приговаривается ко сожжению на лобном месте в присутствии граждан города…» В указе подробно перечислялись прегрешения преступника перед городом и стояли подписи членов магистрата. Всё по закону. По суду.
  А то, что преступник не отвечал на обвинения, — не важно. Никто ему не запрещал говорить. Ну, да, перед разбирательством ему отрезали язык, так это ж общеупотребительная практика. А вдруг, как нашлет проклятие. Вдруг, дрова не загорятся. Конечно, если обвинение ложно, его отпустят – пусть уходит. На сломанных ногах. Пусть подпишет согласие с приговором сломанными пальцами. Не может? Тогда назначим помощника, который всё сделает за подсудимого. Правильно и без ненужного промедления.
  В костер ткнули факел, и огонь сразу взлетел выше головы. Головы того, кто видит всё.
 
  Всё.
 
  Я лежал лицом вниз, уткнувшись щекой в жесткие стебли скошенной травы.
  — Папа, вставай! Папа! – билось над ухом.
  Мне удалось подтянуть руки, повернуться на бок и разлепить глаза. Солнце садилось. Стоял наш дом, такой знакомый и нестрашный.
  А с неба падал серый пепел. Серый пепел сгоревших страниц.
 

Похожие статьи:

РассказыПроблема вселенского масштаба

РассказыДоктор Пауз

РассказыПограничник

РассказыВластитель Ночи [18+]

РассказыПо ту сторону двери

Рейтинг: +1 Голосов: 1 1314 просмотров
Нравится
Комментарии (3)
0 # 30 апреля 2013 в 13:37 +2
Разве авторы пишут в своих книгах то, чего нет? В книге, в том числе и в фантастике, автор пишет свою жизнь, то, что наболело в душе, а фантастика - только способ передать ПРАВДУ жизни. Только так получаются настоящие Книги, а в них - настоящие Миры.
Григорий Неделько # 1 мая 2013 в 09:01 +2
Позвольте не согласиться. Для кого-то фантастика - способ эскапизма или развлечения самого себя. И ничего, даже при таком условии получаются достойные книги.
Finn T # 1 мая 2013 в 01:36 +2
Что-то грустно... Солипсизм, однако smoke
Добавить комментарий RSS-лента RSS-лента комментариев